Мой батя сильный выносливый мужик – живёт, ни на что не жалуясь. Происходит ли в общем мире нашем тревожащее всех событие, или в масштабе нашей семьи совершается 1 : 9000000000 мелкая неприятность, а он хоть и нервничает то на меня то на телевизор, но за топор не хватается, в петлю не лезет. Не ссы – говорит мне – прорвёмся. Вот так он всю свою земную ипостась выполняет как труженик бог: роди, вскорми, воспитай душу да выучи тело. Мне и особенных указаний никогда от него не надобно было как жить – просто смотрел мальчонка, как батя тащил на себе повседневный возок из пяти человек. Пока мы детсадовали, а потом пионерили в школе да комсомолили в ремеслухе, он спокойно отрабатывал смену на высотном монтаже, после ужина шёл на шабашку, и иногда даже ночью прихватывал разгрузку вагонов. Ни стона от него, да ни жалобы. Перевяжет потуже колени бинтом, чтоб хрящи уберечь – и тягает мешки на плечах, будто своему пращуру хеопсу строит великую усыпальницу на века вечные вековечно.
Смотрю на себя я в зеркало: худой, скуластый, длинный, костлявый, сильный, выносливый, жилистый. А главное, терпеливый. Нужен буду – запрягайте – я и больший воз на горбу потащу.
===============================
Мне интересны оконные тени за лёгкими тюлевыми занавесками. Тяжёлые шторы скрывают семейный уклад, а тюль как полупрозрачный девичий пеньюар обрисовывает, не выпячивая, манкую наготу.
Худой старик склонился над книгой; я вижу его крупные роговые очки, которые он снимает, чтобы почесать уставшую переносицу – он стягивает их с ушей через голову, цепляясь резинкой за редкие свои вихорки. Иногда старичок суёт дужку очков себе в рот – не боясь откусить её, ведь там осталось мало зубов – и пожёвывая дёснами, обдумывает книжку, что видно запала ему в душу.
Через стенку живёт средних лет хозяйка: но не дамочка, потому что сама стирает бельё, кухарит да гладит. Жизнь её размеренна: две тени детей – высокий пацан и маленькая девчонка – тень пьющего мужа – с которым она часто ругается, машет руками – и редкие гости в тенях за накрытым столом.
Ниже от них суетливо проживает нескладная одинокая девушка. Она постоянно ждёт молодого любовника, кой появляется как мартовский кот – по хотенью. Я их видел за тюлем в поцелуях объятиях, но никогда наяву – а то б, заглянув им в глаза, я бы знал чем всё кончится.
А вот тень отца гадкого, который на детей своих, чад единоутробных поднимает тяжёлую руку, жестокую длань – то просто кулак, а то и с солдатским ремнём в пятерне. Я вижу за весью его разинутый рот, и он словно бы вопрошает: - быть иль не бывать вам, дети мои, образованными людьми? – Думается мне, что они плохо учатся, потому как вечно из распахнутых окон гремит нынешняя дебилоидная музыка, нот ураган, и папанька видать пытается вразумить ребятишкам высокую классику, моцарта штиль.
Его старушка соседка вечно сидит у окна, почти что не двигаясь с места. Вот уж кого мне не надо угадывать: полное личико седой стареющей куклы – её ножки не ходят, а может оторваны напрочь, глазки полузакрыты, она уже еле пищит… мааа-маааа… За портьерами мечутся родичи, их тени в делах да заботах – но ей давно не до них.
==================================
Я представляю как закодированный алкаш подходит к бутылке. Вразвалочку с наглостью, будто подгулявший матрос к своему преогромному кораблю, на котором висит этикетка – крейсер экстра. Он глядит на неё, покачивая широкими плечами и сплёвывая семечную шелуху сквозь щербатые зубы: - ну и что ты мне сделаешь? гаупвахты твоей я уже не боюсь.
- а в самом деле: боюсь или нет? – мелькает в его голове шальная тревожная мысль, и влажной ладонью вдруг начинает поглаживать прохладное горло бутылки. – всего лишь нюхну, - подозрительно прислушивается он к своему нутру, чем оно отзовётся. Тихо внутри, спокойно без дрожи. Запах водки словно проходит насквозь, как сирень чрез влюблённую девушку, как бензин через дядьку шофёра. Ничего.
- а дай-ка лизну. – И опять только слабенький вкус, не укроп иль петрушка иль перец, а всего лишь капелька яблочного сиропа, лёгкая сладость. Не берёт.
Он медленно, словно с чудодейственого кувшина, откручивает крышку виток за витком, чтобы при малейшем порыве коварного джинна тут же вертануть пальцами ловко, снова заперев его там. Но когда ничего страшного не происходит, осторожное лицо его с бегающими глазами тут же принимает самодовольный вид и взгляд упёрто останавливается на маленькой стопке в углу буфета. – как давно это было, я другим уже стал, - убеждённо шепчет он своему отражению на стекле и оно согласно кивает ему головой, носом, ушами. Вся телесная фактура подтверждает его силу воли. А выпитая следом стопка придаёт ему мужество – ура! не сломала проклятая.
Он начинает быстро ходить по квартире, прислушиваясь к урчанию организма. Чем ответит желудок – не вырвет ли? А сердце – так сильно оно стучит и волнуется. Но главное: что скажет печень? И вот уже он будто бы слышит ободряющие слова изо всех концов своего членистоногова тела: - я с тобой, я тоже, и яааа…
Это значит, что всё – болезнь отступила, навеки побеждена, и теперь можно пить каждый день без запоев. Он рад; он неимоверно счастлив; им бутылка приканчивается в два стакана. И даже после этого в нём нет никакой тяги к спиртному.
Красиво, по-ковбойски, свалившись под стол с револьвером-стаканом и уже засыпая, он мечтает о завтрашнем дне, в коем порхают крылами надежды.
==================================
На узкой садовой тропинке растянулась в ползке бурая тушка улитки. Она неспешно двигает вперёд упитанное тельце, подслеповато оглядывая и ещё для верности щупая рожками ближние кустики. К ней, шестилапо переваливаясь как боцман на берегу, подходит чёрный жук – скарабейный навозник.
Улитка почувствовала его тяжёлые шаги – для неё земля затряслась словно железный мост под колонной гружёных самосвалов – но спрятаться было некуда, и она выставила перед собой трясущиеся от страха рожки. Жук, похожий на шофёра в промасленном хитиновом комбинезоне, обошёл её всю кругом, будто проверяя не спустили ль колёса, и удивлённо спросил:
- а где же твой дом?- но в вопросе его так ненавязчиво слышится: - где ты гуляла всю ночь? – что улитка позеленела от глубокого стыдного срама. Она прячет глаза и не дышит почти; да только чуткий нюхач скарабей, натаскавший свой нос под навозом, с первого вдоха всё понимает:- Ты, конечно, пила виноградное зелье. И наверно, якшалась с противными гусеницами. Какое большое горе для твоих престарелых родителей!
- чтоб их ёжик без ножек сожрал!..- Молодая слизнячка не выдержала жучиной насмешки и выплеснула всю накопленную желчь прямо на дорогу. В ней плавали останки безудержной ночи.- Все улитки как люди: женятся, деток заводят – а мне из дому выйти нельзя. Постоянно таскаю с собой этот горб, даже к другу на танцы.
===================================
Дядька Зиновий завидовал Муслиму, основательности его решённого быта – казалось, ни одна невзгода не может сбить с пути этого хозяйственного мужика, не прицепится к нему грязь иль молва. Будто на всех людей рядом опрокинулся ушат благородства и совести - оттого Зяма иногда косым сглазом ждал, когда мужику станет больно. Ведь человек, не испытавший большой горести, слаб в грядущем, под тёмной неизвестностью завтра. Зиновия всё ещё колотило ознобом от разлуки с семьёй, и даже маленький порез от капустного ножа он принимал в нагрузку большой напасти, незаметно для себя склоняясь к земле, чтобы и руками опереться на неё. Хоть на людях был он горд да статен.
- Съезди домой, Зямушка, разговори жену, - жалеючи допёк его старый Пимен. Мудрого деда трудно обмануть нарочитой спесью, много лет он знает дружка. - Только не ховайся под окнами будто сыч, а зайди, поздоровайся. В твоей беде настоящего горя всего с ноготок, остальное - в башке маета. Откликнулось неверье тебе, за то что стал первым любви изменщиком. А ты назло горькой судьбе попытай нового счастия. -
Сговорил всё же старик, и приехал Зиновий в город. На который уже прилегли сентябрьские туманы. Может, они к югу путешествуют - или здесь зазимуют. Ведь декабри с январями нынче потеплели; а в феврале ещё пуржит, добирает мороз очумелых простуд да насморков.
Дымка стоит над высотными крышами, так что вроде картофельная ботва горит на полях, и духовито припекает с кострищ ароматными клубнями. Хочется сползти на речной луг голым пузом, цепляясь пальцами за ободранную шкуру травы в ссадинах йода, зелёнки, и уходящего лета.
Зиновий вошёл в свой подъезд малознакомым человеком, словно долгая командировка по заданию руководства совсем измотала его одиночеством. Он вдыхал застарелые запахи съеденной пищи, лежалых подшивок газет, и будто бы даже лекарств - потому что на первом этаже ещё в то время жил известный больной, жалостливый хромоножка, которому кроме таблеток да телевизора всё было в тягость.
- наверное, опять микстуру глотает, - усмехнулся Зяма, и ему полегчало от родственной мысли, а брюзгливый сосед привиделся другом лучшим. Можно зайти к нему побеседовать, и рассказать о жизни за дверями подъезда - но после, когда в своей семье внове наладится.
Стал Зиновий у тлеющей лампочки, в самом углу за лифтом, где жильцы поделали чуланчики - и прикурил длинную сигарету, размером в поллоктя, чтоб надолго успокоилось боязливое сердце. Неизвестно дядьке ещё, как встретит Марийка с цветами - то ли в руки живому ромашки отдаст, или хоронёному на живот две розы положит.
Ах! была у собаки конура, а теперь и той нету! - по лысым вискам отвага ударила: поскакал Зяма через две ступени наверх, одолевая крутую лестницу и дрожь в коленках. Не продохнув секундочки, добрался махом на четвёртый этаж: - а перед ним железная дверь домой, которой не было сроду.
Тут задурился дядька, начал себе злые картинки выдумывать. Про того, кто Марийке эту дверюгу ставил - кто другие ремонты делал. И разум его тревогу трещит, и сердце бьёт в походный барабан. Схватился Зиновий не со врагами иноземными, а с пакостью личной. Она изза угла наперво самострелом щёлкнула, бах по затылку ревниво - и теперь зверствует в превосходящем поединке.
Нажал Зяма на кнопку звонка один раз, нажал другой; да и пошла рука трезвонить в дудку – эй, мол, открывайте! Привиделись дядьке эти белые мгновения дня самой чёрной вечностью, за границей которой больше нет и не будет настоящего покоя.
А Марийка-черноголовка всё медлила торопиться: может, причёсывалась к гостю, или с уборкой работала. - Кто там?! - крикнула только издалека. - Уже иду! - и среди шумной мелюзги свистящих за окном автомобилей, среди пёстрых голосов прохожих людей, услышал Зяма её сбитые тапочки - без задников, оттого что мозоли натёрли белые ножки.
- Кто там? - спросила Марийка ещё раз у двери. А в ответ ей словно стариковский прокуренный кашель и застенчивый юноши всхлип: видно, двое бродяжек сбирают милосердие по квартирам.
- Сейчас, - придержала их баба радостью подаяния, быстро на кухне в мешок накидав всех приличных вещей, овощей, да мясного с мучным. - Кушайте на здоровье, - тут им в руки суёт по кускам, дверь на длинную цепку закрывши; но в глаза не глядит побирушкам - чтобы зря не стыдились.
Завалился Зиновий на белёную стенку, всю пыль по ней вытер; про ореховый торт в узелке позабыл, а баулец заплечный горбом в спину стал - не даёт поклониться Марийке за большое спасибо.
- Благодарствую, любимая - но не от том я просил! - И кубырнулся дядька вниз по лестнице, набивая жестокие шишки - сломал одно ребро да другое погнул; как ещё жив остался - дурака уберёг господь.
А Марийка на голос узнала вдруг мужа, вослед вскрикнула: - Зямушка!! - когда уже поздно. Мелькнула лысая голова в подвальном пролёте, и сомненья остались - он ли то был.
Мокрый извилистый путь - слёзный, дождливый - притащил на вокзал ослабевшего Зяму, пнул беспардонно к зелёной скамье: - сиди тут, я за билетами. - И убежал.
А дядька отмяк в вокзальной сопрени, пропустив две кабацкие рюмочки - раскумарился от потного духа спешащих пассажиров, даже задружил в бойком разговоре с парочкой серых хлюстов. Добрые были они, потому неприметные. Во всём поддакивали Зиновию: даже когда он грозился жену порубить топором, и то хлюсты согласились на душегубство. Но сами - ни в коем случае, и за большие тыщи откажутся; а вот адресок могут шепнуть. Но как ни силился Зяма упомнить, да почти всё пролетело мимо ушей.
Очнулся он без денег, без сумок, в брошенной хате, где стойко держался запах прелых дождей. По половицам радостно бегали гномы да мыши, перекатывая молочные початки недозрелой кукурузы. Самый маленький гном всем мешался, и получил уже пинков к паре подзатыльников.
У Зиновия болела голова. Не поднимая её с тряпья, он тёр виски, гоня кровь под каплями горячего пота. Зяма блеванул на пол, и брезгливый карлик залепил ему в лицо гнилой картошкой, местной рассыпухой. В чадящем факелке керосиновой коптилки тряслись кукольные тени гордых гномов и носатых мышей, решавших дядькину судьбу. Громко стуча каблуками высоких ботинок, вышел палач - достал свой топор.
Ослабший Зиновий скрипнул зубами, горюя от немочи; но с трудом дотянувшись до плошки с горелкой, он швырнул её в угол – полыхнула хата.
И ярость пробудилась в его душе. Зяма выполз из огня на четвереньках, восстал, качаясь, во пламени горящей славы; тёплый пепел облетал с крыльев опалённой одежды. Поначалу горластые, крики чердачных голубей становились всё глуше, печальнее. И вот уже только жаркий треск головешков был слышен на пепелище.
Зиновий сел на железный приступочек, дрожа закурить сигарету. Его руки тряслись над спичкой, а губы читали себе отходную. Уже светлели небеса; сквозь птичий щебет еле доносился дядькин стон - в приходящем дне все клятвы забудутся...
Как позабыл их Серафим, борясь со смертью в болезненном сне. Будто не в силах уже к небу взлететь, он скружил на землю - едва не поколов глаза о пики сосновых лап. А в чернобое ночи к нему крался чужой лесовин, глотая слюну голодной утробой. Парнишка встревожился на вздох, на всхлип, и полушёпот. Неведомый ужас обвил его как питон золотыми кольцами, раскрыл над ним пасть. Когда упала капля животного сока из распухшего зловонного рта - то Серафим в голос завыл, чутко осязав смерть. Он собрался комочком среди жёваных огрызков запуганной души, он взлетел ввысь незрячий да полумёртвый, он разорал небо на ленты - и бедственно спеша, замотался в кокон, чтобы вновь родиться.
Было раннее утро, когда Серафимка выпутался из мокрой насквозь простыни, накинул белый халат, и шатаясь как пьяный, ушёл из больнички. Он свернул на дорогу к лесу; мелкий туман лизнул ему ладони, чихнул под нос. Сквозь тюлевую занавесь капелек воздуха прибился к ногам блудный пёс - повизжав для приличия. Парнишка перед ним на кортки уселся, и почёсывая добрую собачью морду за ушами, спросил: - ты не знаешь, кого в лесу обидели? кто плачет. - Но пёс только виновато тыкался в тапочки, совсем не понимая о чём его спрашивают. - Ну пойдём со мной, проведаем тишину. - Малый потрепал собачий загривок, и поплыли они по туману вдвоём.
В лесу Серафим на сосёнку поднялся - взобрался пешком, царапая шершавую кожу её, оголтело припадая к обломанным сучьям. А попросту вполз под верхушку и там притаился, пережидая бешеное биение сердца, трудяги.
Но душа ожидала от Серафимки большего, и не чураясь предательства, спихнула его вниз. Он должен был взлететь, воспарить, разметаться под облаками - да не смог, а повис лишь, зацепившись халатом за ветви. Господь даровал ему жизнь, но лишил крыльев.
На косогор вскатывалось солнце, вминая в землю траву да камешки. С полпути его приняли на рога три артельных бугая, подпёрли боками коровы, и стадо закопытило вверх, облепив лысую солнечную голову стеблями отозревшей земляники.